Виталий Сеньков
СПОРТ, СЕКС, ИЗОБИЛИЕ
(рассказ)

1

Среди трусиков председателем были избраны кооперативные с нерусской надписью сбоку. Им пришлось выдержать трудную избирательную борьбу, так как восемь других претендентов также были весьма недурны собой. Все девять кандидатов под порядковыми номерами были занесены в Указательный Протокол номер шестнадцать с краткими характеристиками своих индивидуальных прекрасных качеств. Нежно-голубые кооперативные умиляли своими четками формами и легким налетом сексуальности. Председатель должны были надеваться нечасто: в день очередного матча минского "Динамо" и в день очередного партсобрания, когда в здание заводоуправления становилось тихо, безлюдно, и можно было по телефону позвать Нину, домогаться ее, получать отказ, но все же гладить при том у нее под юбкой.

Указательным Протоколом номер двадцать освобождалась от должности председателя синяя с белыми вертикальными линиями сорочка ввиду своего преклонного возраста (поблекла синева и на сгибах поистерся воротничок, сохранивший, однако, свою железобетонность). Четыре года верой и правдой служила она, писала стандарты предприятия, была чрезвычайно вежливой со всеми заместителями директора, проникалась огромной ответственностью в редкие мгновения посещения приемной и скромно делала свое незаметное, но в некотором роде нужное людям дело. Наконец, ее надели в последний раз, в 17:00, когда все бросились врассыпную, ее сердечно благодарили за службу, ставили в пример другим, более молодым сорочкам, так что бедняжка даже всплакнула, а вечером ее порезали на тряпки. "Прощай, милая!" - сказали ей. - Нам тебя будет не хватать". Тем же Указательным Протоколом председателем назначалась импортная тенниска, бесподобная черная шлюха.

Сборник Указательных Протоколов учреждался Указательным Протоколом номер один. Второй номер фиксировал величие и недосягаемость западногерманских туфлей "Саламандра", назначая их не только председателем обуви, но и Генеральным председателем Совета председателей. Тем самым выражалось эмоциональное уважение к буржуазному благополучию и презрение к отечественным субботникам. Последующие Протоколы регламентировали курение, употребление бразильского кофе и турецкого чая, половые контакты с женой, ежевечерние отправления по-тяжелому; поэтапному совращению Нины было посвящено три Указательных Протокола; еще один Протокол обозначал круг заводских лиц женского рода. Нашли свое место семейный бюджет, станции ленинградского метрополитена, время жизни двух стержней от шариковых ручек, произведения Ф.М.Достоевского и множество других мелочей.

Но все это было ничто в сравнении с Его Величеством Футболом! Хотя не столько с футболом, сколько со ста- или пятидесятитысячными стадионами. Впрочем, и не со стадионами, а с зелеными газонами, где появлялись молодцы в такой чудной ферме, что от наслаждения млели руки, разукрашивающие фломастерами цвета команд в… но где?! Где появлялись эти страстные надписи: "Бразилия - Италия", "Ливерпуль" - "Реал"? Где зажигали тело наркотическим огнем цветные полосы, например, желтая с зеленой окантовкой, голубая и белая! Или красная, синяя и черная! Или красная с буквами "с", "с", "с", "р", белая и красная - единственное, что могло еще вызвать некоторый патриотизм! Что так любилось больше всего на свете, больше чем ноги Нины, больше чем кофе и яичница, даже больше чем футбол, даже больше чем идеально зеленый газон, но меньше чем курить?

Таблички! Даже бедра женщины не сравнятся с вами. Нежность к вашим бело-голубым краям щекочет тело, ваши буковки "д" со звездочкми на первых страницах утешат самого несчастного, цветные фотографии, виртуозно вырезанные из двух "Кикеров", аккуратно приклеенные и обведенные красным, заставляют забываться в блаженстве и сквозь бархатную наркотическую дрему обуреваться жизнеутверждающим пафосом: как хороша жизнь!.. Вы просыпаетесь поздним утром в лучшем отеле, м-м, Мадрида, принимаете ванну, пьете настоящий кофе, надеваете легкую, неброскую, но модную одежду и в своем "Мерседесе" катите на "Сантьяго Бернабеу"; вы сидите в царской ложе и курите коричневую сигарету, а вечером вас ждет ресторан или кабаре, или что там у них, и женщина, и вам все пофиг, и эта сраная Россия вам пофиг, и вы куда-то улетаете, вы не человек, вы дух, достигший совершенства, и дальше уж просто воображения не хватит.

Мы бережем Таблички. Мы храним их в двух полиэтиленовых пакетиках, чтобы пылился (а пылится все вокруг: наши глаза, нос, дети, мебель, желчь) только верхний пакетик; его мы отложим, вымоем с мылом руки, после чего уже отложим, вымоем с мылом руки, после чего уже из первого пакетика извлечем Табличку и отменным почерком, тушью и фламастерами оформим результаты очередного тура. Три-один; красный с белой полосой, белый, красный; голы забили; заменены, предупреждены, удалены; таблица; минчане; эй, Колосков, почем опиум для народа? наденем пятые трусики, у них сексуально ослаблена резинка… не спать!.. в гостях поражение… подвал, чтоб ему… тараканы… форточка, господи, не хочу, не хочу!

О табличках знает только жена. Она не смеется над нами. Иногда нам кажется, что она инопланетянка, которой дали задание изучать нас, чтобы знать, как спасти. Бывает, она так смотрит на нас, что целый час потом уверяешь ее, что не так уж и плохо в нашей семье, да и вокруг не так уж и плохо в сущности. Про радиацию неформалы врут, а рабоче-крестьянские предки жили куда хуже нашего. Мы же не барские дети, мы же не дворяне. Ведь наши корни середняцко-крестьянские; твои - тверские, мои - могилевские, и не пристало нам бар из себя корчить, и за неформалами мы не пойдем, и если комовцы не врут, а хоть бы и врут, лишь бы утешили, ма партейке жопу целовать будем, только бы жить, только бы не умереть от рака или лимфоузлов, только бы не пережить детей своих и не увидеть их тлеющей лучинкой! Лучше жить на коленях, чем умереть стоя! Честное слово, так лучше, и не верьте вы коммунистическим бредням!

Нет, лучше сделаем на заводе карьеру. Мы же знаем, как это делается. У нас есть все данные для этого: блатной гэдээровский костюм из салона новобрачных, туфли "Саламандра" оттуда же (не "Белвест", а оригинал, шедевр-подлинник), хорошие манеры, умение плести сети лести, умишко кой-какой. Мы могли бы годам к сорока стать заместителем директора! Однако нам лень. Мы могли бы пойти в неформалы и клеймить позором феодалов, но у нас дети, мало ли, да и недосуг. Мы могли бы быть просто порядочным человеком, но это больно и неудобно. Что же тогда нам делать? То есть, как это что, ничего не делать, что мы и делаем; тянем лямку и не задумываемся ни над чем. И вот чтобы не сойти с ума, мы отдадим всех себя Табличкам, и они нас выручат, отплатят нам сторицей, взвалят на свои плечи наше хилое тело и вынесут, не дадут утонуть в болоте пьянства или похвального радения. Бразилия - Италия. ФРГ - Испания. Я люблю вас! Я люблю ваши бутсы и гетры, я люблю ваш пот. Я преклоняюсь перед вашей роскошью. Хотите, я перед вами дурачком поскачу? Хотите, я съем свое дерьмо? Миленькие вы мои, славные, хорошие!

2

Зубы у нас спереди желтые, сзади черные. Это объясняется тем, что снаружи зубы обрабатываются голландской, египетской, индийской или, в крайнем случае, болгарской пастой, а изнутри - дымом болгарских сигарет. Поверьте, у наших рассиян-патриотов, пробудившихся от долгой спячки, переставших сосать лапу и заревевших: "Ну-у! Вот теперича как дам больно-то! - еще очень не развито чувство прекрасного. Они предпочитают "Гродно", "Орбиту", "Столичные", "Петровские", "Ленинград" и - стыдно сказать - "Яву"!.. Однако, чему удивляться. Все они даже не подозревают о существовании Табличек, этого вечного праздника, этого нового космического измерения, этого пира во время чумы. Откуда взяться у несчастных утонченному вкусу. Разве могут эти людишки оценить прелесть смачивания черным кофе белых стенок фарфоровой чашечки. Разве может оценить все эта сволочь эстетизм ив эстетизме лесбиянства, которое я видел по видику!

Болгарские сигареты - само джентльменство. Болгарские сигареты нельзя курить на ходу, на ветру, в курилке с мужиками. Например, "Родопи" рекомендуется курить в одиночестве, в костюме с галстуком, где-нибудь в заводском закутке, чтобы умиротворенное созерцание бренного мироздания способствовало растеканию по телу блаженной лавы удовлетворенности всем (эстетизм хулигана Набокова, конечно, уступает эстетизму лесбиянства, но тоже в кость идет). "Интер" - сигареты джентльменского общения, когда двое чувственных джентльменов рассуждают о прелестях так называемых половых извращений. "Вега" и "Феникс" - сигареты творческие: своей густой синевой они настраивают на покорение истины. Отправляясь вечерком с бутылкой водки к даме прихватите "Стюардессу", "Ту" хорошо курить в тамбуре поезда, а вот "БТ" - это пошло. Наконец, "Опал" незаменим на сельхозработах, куда вы искренно рветесь на все свои летние выходные. И помните: если сигареты окажутся с коротким фильтром, значит, они сделаны у нас, значит, вас снова надули. Слушайте, читайте восьмой Указательный Протокол, там обо всем сказано.

Не стать идиотом также помогает регламентация мяса. Вот о чем вы думаете, когда слышите слово "свинина"? Наверняка, о чем-то вкусном или трудном. Право же, о чем еще может подумать ваша извилина, посвященная мясу! А между тем гастрономия и политика - это такой в сущности банан. Если же мы возьмем коричневый французский фломастер с тонким жалом, обозначим новый Указательный Протокол и чертежным шрифтом запишем: "Сви-ни-на", - то наша душа вновь трепетно оторвется от тела и запарит по комнате, потому что свинина - это не еда, и не политика, и не свинья, пардон; это некий высший смысл человеческого бытия; это упорядоченность и счастье. Одно слово, кажущееся вам простым как батон, рождает океан чувственных видений: нечто сельскохозяйственное, правильное, вечное, огражденное от обид, мата, физических повреждений; сытое; женское тело, утонувшее в бюргерской перине, зелень, четкость, надежность, счастье, синее небо всего лишь на два микрорентгена; горячая сперма, католичество, мелкий городской политик, беременная жена Анхен, баварское пиво; поездка в Швейцарию, соседка-любовница; кучка туристов на Красной площади с гортанной речью, "Саламандра", счастье, возвращение домой в Кельнскую область Мюнхенский район, сыр, бюргерская перина и многое другое, что исчезает в бесконечность.

Ежели мы напишем слово "баранина", то так же потеряем способность видеть за окном действительность. В действительности за окном есть детский садик, неформальная радиация, девятиэтажные дома. Это видят все, в том числе и мы, когда утром в духе сурового критического реализма нервно бреемся, страмительно закидываем в рот нечто на двадцать-пятьдесят миллирентген и несемся по Тихому океану грязи на проходную. Зато поздно вечером, когда пропитанные нижними рядами таблицы Менделеева дети засыпают, мы заряжаем косяк Табличек и растворяемся в наркотическом благовонии. "Ба-ра-ни-на!" - и все пофиг, как я уже говорил.

Далее мы пишем: "Го-вя-ди-на!" Здесь уже что-то национальное. Русское сало и русские просторы. Молоко. Церковь. Пасха. Барин. Кофе на веранде. С детьми возятся крепостные бабы. Мы мудро и тонко улавливаем очарование зеленого луга, пруда, дубравы, косарей, девушки с книгой, дочери соседа-помещика.

- Доброе утро, милая девушка!

Мы появились неожиданно из-за веток, и на нас черные штаны из дорогой ткани, сапоги с манжетами из нежной кожи, курточка, белый воротничок, из которого эффектно выступает не толстая и не тонкая шея. Черты лица у нас правильные, волосы русые, взгляд мягкий, но волевой. Девушка нежна и целомудренна; мы замечаем ее бедра, талию, слегка обозначающиеся ляжки, грудь, кожу, белые здоровые зубы, статную походку, шею, личико, волосы, глаза, самоотверженность, чистоту необычайную и способность отдаться за идею. Мы говорим:

- Нина! Мне необходимо с вами поговорить. Я хочу сказать вам… мне необходимо… дело в том, что…

- Говорите.

- Что вы читаете?

- "Рудина".

- А я вера прочел "Дворянское гнездо".

- Ах, я дурно спала эту ночь.

- Так я давно хочу вас трахнуть!

Наконец, мы пишем: "Те-ля-ти-на". Телятина - это само совершенство, это шедевр, это античная культура, это бог знает что, это молниеносный взлет, национальное возрождение и величие и допустим, что наши победили.

Ему уже двадцать восемь, а он еще никто: ни заводской начальник, ни морской офицер с золотым венком на козырьке, ни даже рабочий, чтоб хотя бы только деньги иметь. Он никто, то есть инженер: ленивый, безграмотный, говорливый, трусливый, хилый, вялый. Он даже не украдет то, что плохо лежит, но не потому, что честен, а потому что боится сесть в тюрьму к головорезам. У него есть жена, восьмидесятипроцентный мутант, болезненные и капризные дети, эверестовская ненависть к КПСС и такой же страх перед НКВД, мучительное ожидание реакционного мора, пару талантов в зародышевой форме и много еще такого, что мог бы раскопать небрезгливый хирург в его животе, легких, кишках, черепе. Если он действительно не умрет от радиации, то он умрет лет в семьдесят, утешая себя тем, что, дескать, прожил не худшую жизнь. Умрет он плохо: его внезапно парализует, и он будет долго лежать, не в состоянии взгляд перевести, но сознавая, что сходит с ума от страха перед надвигающейся смертью. То будут ужасные страдания! Он так будет хотеть замахать руками, закричать, взлететь, увидеть детей и внуков, поплакать и выпить пива. Но вместо этого пять дней он будет видеть то потолок, то обои, то чьи-то лица, среди которых узнает лицо дочери, и тогда он почтет за высшее счастье возможность сказать: "Доченька, кровинка моя, я тебя очень люблю! Как хорошо, что тебе удалось проскочить два пика лучевого мора. Как твои лимфоузлы? Почему ты здесь? Разве ты не вышла замуж за шведа? Не выходи за наших замуж, они тебя не смогут увезти из зоны! Поцелуй меня, доченька. На плачь". И на шестой день впервые за всю свою жизнь он подумает правильно, мужественно и просто; он поймет, что только смерть была бы для него единственно возможным благом, причем сказочным благом. Он уже потеряет зрение и слух, но какое-то время в его мозгу будет биться молитва:

- Смерть! Ничего нет прекрасней тебя! Ты одна знаешь истину. Приди же, я люблю тебя! Ты здесь, я вижу. У тебя нежное лицо и белые безвольные руки. Теперь я знаю все…

Но однажды я сказал теще: "Светлана Николаевна, займитесь детьми. Я пошел наслаждаться трапезой". Я отправляю в рот кусочки ароматной телятины из гомельских колхозов, запиваю пивом, и сладкие мечты овладевают мной.

Ваши, допустим, победили и издали Указ о вечном землевладении. К моменту подписания этого документа я в свои двадцать восемь был еще никто. Родители переживали за меня: в морские офицеры я не пошел, в зеленые тоже не пошел. В НКВД, чтоб на халяву все, меня не пристроить, потому что беспартийный, на заводе поверил перестройке и открыто поддержал еще одного придурка; директор того придурка уволил, а меня задвинул навечно, приструнив, что если я, правдоискатель хренов, еще раз доброжелательно про себя подумаю о своих, то он не посмотрит на мою квартирную очередь и моих детей. Я подумал о детях, предал наших и сказал директору:

- Мы негодяи, Федор Николаевич! Мы так нагло врем про радиацию в нашей области.

- То-то же, - ответил Федор Николаевич. - Все, пошел…

И вдруг наши победили. Гдляна назначили Главным Прокурором. Хотели в партии восстановить, да он отказался. Хватились Иванова, а тот уже год как бежал из-под Котласа (охранники оказались анархо-синдикалистами), теперь живет на тихоокеанском побережье, кажется, в Оклахоме; выращивает цветы, смотрит в морскую даль, о душе думает; звали его домой, да ему все как-то недосуг. В гости-то хоть приедь, сказали ему, скоро тут у нас будет утро стрелецкой казни, посмотришь на своих голубчиков. Ладно, отвечает заскочу на денек. Я тоже позвонил в Москву и спросил, не найдется ли и для меня чего-нибудь. Говорили со мной холодно - не могли простить измены, но дали-таки в надел выброшенный участок земли и нежегородской губернии. "Хрен с тобой, шкура продажная, - процедили они сквозь зубы. - Приезжай, пока не окочурился". Не знали тогда ни они, давая мне визу, ни я, что пройдет лет пять, и в Приемной Генерального Секретаря Центрального Комитета Российской Крестьянско-Православной Партии эти люди будут нервно перешептываться, ожидая, когда я проснусь. Когда же я проснусь, то скажу:

- Спасибо, Ниночка, ты была как всегда неотразима. Принеси-ка мне кофе и пошли в Макдональдс за бутербродами.

- Босс, там опять эти люди.

- Черт, я хотел поработать немного.

- Чего они хотят?

- Зовут в президенты. Старые друзья по партии, неудобно вытолкать взашей. Ладно, зови… Нина!

- Да, босс?

- Чулок, чулок на столе!

- О'кей, босс.

А покамест я сказал родителям, что иммигрирую.

- В Штаты? - обрадовалась мама.

- Нет.

- В Австралию?

- Да…

- В ЮАР?

- Да в Россию.

- Ты с ума сошел! Нет! Нет! Не пущу! - и разрыдылась.

Перед отъездом я зашел к Федору Николаевичу. Секретарь меня было не пускать, но я ее пристыдил, хлопнул по мягкому и выгнал вон.

- Федор Николаевич! - пропел я, входя в кабинет.

- Что такое! - возмутился директор (он заправлял чернильную ручку).

Я подошел к директору, присел на краешек стола и так по-простому, по домашнему сказал:

- Ну что, сталинский подонок, поговорим?

- А, а.. у, - ответил директор, вращая круглыми глазами.

Я взял флакон чернил и опрокинул его на плечо директора, заворожено наблюдая, как черная полоса поползла по светлому в нагрудный карман.

- Да, - вполне миролюбиво произнес директор. - Оно, может, и так.

Я был чрезвычайно удивлен, увидев перед собой другого, равнодушного ко всему человека, словно он ждал этой минуты, дождался, наконец, и вот теперь все рушится, и следует не роптать, а всему покориться. Мне стало жалко директора. "Что же вы так переживаете, милый вы мой феодал! - подумал я. - Наших в Белоруссии еще мало, не беспокойтесь, на ваш век хватит! Делайте, что хотите, белорусы все стерпят".

- Федор Николаевич, простите, - сказал я с затуманенными от слез глазами. - В сущности вы тоже несчастный человек, как м все ваши жертвы. Ну стибрите язык или балык со столовки, ну уволите дюжину-другую с тайной рекомендацией для кадровиков города, ну запрете кого-нибудь в психушку, на худой конец. Подумаешь! Вы же никого не убили.

- Да, да, вот именно! - директорские глаза заморгали, губы задрожали; он вышел из-за стола таким вдруг постаревшим, трогательно обнял меня и вовсе разревелся.

- Господи, господи, я так один, - громко плакал директор, положив голову мне на грудь.

- Ы-ы-ы! - ревел я как телок, увлажняя второе директорское плечо.

- Вы, вы, вы первый неформал, кто, кто меня по-понял, - заикался от слез Федор Николаевич.

- И вы первая сволочь, которую я пожале-е-ел, - енчил я.

- Это, наверное, и есть консолидация всех си-и-ил?

- Да-а-а.

- А вы знаете, - директор внезапно стих и перешел на шепот, - ночью ко мне приходила секретарша, хотела лечь ко мне в постель, вся такая голая, но… она была мертвая!

- Что вы говорите!

- Да это что! На прошлой неделе проводим мы совещание на кладбище; сидели на могиле Пискунова, помните, начальник ОТиЗ, что недавно? Я кого-то разношу, и вдруг оттуда, снизу, Пискунов говорит:

- Бегите, люди добрые! Здесь мы все "светимся", по сто миллирентген каждый.

- Петр Иванович, - я ему говорю, - прости ты меня Христа ради!

- Ладно, Федор Николаевич, чего уж тут, я не сержусь. Только вы бегите поскорее и не приходите больше!

Бросились мы бежать со всех ног, да отставать я стал. Подчиненные мои уж за воротами. Чую, кто-то нагоняет меня и аж в спину мне сопит. И так мне страшно стало. Я обернулся и как заору:

- Ну, ты! Я страшный, я сам приведение!

- Ты что, Федор Николаевич, ты это чего, забыл, где находишься? - спрашивает меня мертвец.

Смотрю: мать честная, да это же Алексей Иванович, первый секретарь обкома…

- Он же умер в прошлом году.

- Как бы не так! Он мне говорит:

- Ты это что! Неформалам поверил, мать твою разтак!

- Никак нет! - отвечаю.

- Молчать! Смир-р-рно!

- Ура! - гаркнул я. Да здравствует! Завтра все в колхоз поедем! Без головных уборов!

- Вот это ты хорошо придумал.

- Всю свинину отправим в Москву!

- Ну ты наш чувак! Завтра в город придут три рефрижератора из-под Брагина. Так и быть, отправлю один на твой завод. Мужикам скажи, что мясо полоцкое.

Я ему ноги целовать…

- Федор Николаевич, - перебил я директора, желая окончить разговор на более веселой ноте; я щелкнул его по ширинке и подмигнул:

- Как, стоит еще?

- Вы знаете, очень странно, - уныло ответил директор, - но уж год как на пол-шестого. А мне еще и пятидесяти нет.

Дела в нижегородской губернии обстояли плохо. Земля покрылась кустарником, болотом, развелось множество змей, водорослей и пиявок. Но видение процветающей фермы было настолько навязчивым, ярким, патриотический дух был настолько силен, желание заткнуть за пояс немцев и голландцев с их колбасой и пивом так велико, и эти слова баском дородной русской барыни: "Пусть она руки Николеньке целует, голь французская", - настолько раскаляли всего его бешеной любовью к России-матушке, кабакам, царю, церквям, окорокам, русской разведке начала XX века, русской женщине, Парижу, Набокову, "Я презираю коммунистическую веру…", дворянам, охоте, сибирской мощи, царским морским офицерам, русской стыдливой женщине, с которой спадает что-то прозрачное, и просто к штабс-капитану, - что он с небывалым рвением, влекомый чудесной внутренней силой, принялся за свой ужасный труд. Когда казалось, что силы вот-вот оставят его, он вызывал в своем воображении западных немцев, бельгийцев, датчан, шведов, большевиков, американцев. и ненависть ко всей этой невероятной сказке открывало в нем второе, третье, вечной дыхание.

Успехи спустя год были еще скромными, но Нижний уже малость подъел. Государство большим израненным зверем с надеждой и любовью смотрело на молодого фермера; они оба зализывали раны бруг у друга.

Прошло еще два-три года. В Нижнем Новгороде там и сям пооткрывались мясные и колбасные лавки, строилось несколько молокозаводов с каким-то фантастическим оборудованием, которое придумали новые русские инженеры, потому что умницам дали уже тысячу конвертируемых рублей в месяц и приличное жилье, сказав при этом, что без нерадивых работяг мы обойдемся, а вот без Инженера - никак; а деньги эти отобрали у тех, кто столько задолжал России, что им обрубили руки (здесь читать медленно!), потом вырвали язык, потом выкололи глаза, потом приходили даже рэкетиры, добавили лучку, заправили майонезом, посолили, поперчили и, купив у Штатов за бешеную валюту клочок земли, кажется, в Оклахому, захоронили в ней эти смертельно опасные для мироздания отходы. Когда фермер купил полторы тысячи сельскохозяйственных рабочих и заказал у лучших архитекторов проекты усадьбы, коровников, оранжерей, теплиц, Зимнего дворца в городе, о нем заговорили, стали приглашать на вечера. Он не жеманничал и не суетился, надевал дорогие костюмы, курил "Кэмал" и обсуждал с какими-то предпринимателями перспективы строительства в Нижнем стотысячного стадиона "Владимир Святой (X-XI вв.) и финансирования команды мастеров и детско-юношеской футбольной школы; решили организовать большое клубное хозяйство вскладчину. Маменькины дочки бросали на него пламенные взоры, но помещик не спешил, а на досуге посещал с приятелями, нижегородскими джентльменами, увеселительные заведения, где мадамы Зюзи рассыпались перед ним в прах и рекомендовали ему своих девочек.

Спустя еще два-три года его знала вся Россия. С ним стремились завести знакомство влиятельные люди, политики пытались заманить его в свои лагеря, соседи-помещики ходили на цырлах перед ним; нижегородские рестораны освещались внутренним фосфорецированием, когда он их посещал, и официанты не бегали, а носились перед ним на корточках, оркестранты старались так, будто выступали на конкурсе Чайковского, посетители старались не чавкать и поднимали чарку только тогда, когда он сам поднимал; выходил директор ресторана и, склонившись к его животу, спрашивал, всем ли он доволен, и проворны ли официанты, и не желает ли он познакомиться с новой певичкой, жидовка, правда, но весьма высокого о вас мнения, так что не беспокойтесь, можно и покричать-с, и постучать-с, и полового мордой в икру, ежели что не так.

И, наконец, вся Россия-феникс обливалась слезами некой небывалой чувственности, когда он привез, кажется, из Оклахомы, семнадцатилетнюю девушку с ангельской душой и еще более ангельской грудью, и эту свадьбу гуляла вся великая держава; был салют, на стадионе в Лужниках юноши и девушки собою изображали "Три богатыря", "Последний день Помпеи", "Истребление тиранов", "Демонтаж истуканов", и Москва с Центральным Национальным телевидением лебезила перед его усадьбой Эльдорадовка, и в той усадьбе без патологических родов пошли рождаться детки, все симпапончики русско-американской национальности, а могилевских детей и жены у него, предположим, вовсе не было, потому как куда с ними, в какие там фермеры пробьешься, даже футбол с ними не посмотришь, даже не поспишь в выходные.

3

Югославские кроссовки всю зиму и весну ждали своего часа на полочке среди белья, являя собой триумф не только зарубежного обувестроения, но и отечественного сосредоточия перед достижением цели, а также культы спортивного тела, летней ласки и сексуальных переживаний. Эти кроссовки предназначались для штурма Нины.

И вот час настал. Ночью на исходе мая очередной Указательный Протокол привел в полную готовность все силы: взвод трусиков во главе с председателем, взвод теннисок, ведомых черной, и два взвода носков (их пары были государствами-полисами) заняли исходные позиции, ожидая сигнала к атаке, которая должна была состояться в один из ближайших дней; штаны, косившие под модные бесстрелочные брюки, и курточка были незаменяемыми, неутомимыми и тоже рвались в бой; ударной мощью всего корпуса являлись кроссовки; настроение было отличным, везде мерещилось сближение тел.

Каждое из этих подразделений само по себе не могло выиграть бой, но все вместе они создавали дух беспечности, легкости, успешности, счастья, наслаждения. От мысли, что какое-либо из этих культовых подразделений окропится жаркой плотью, возникало желание славить жизнь и людей, но… именно такую жизнь и именно таких людей, где спешат насладиться праздником лета, тепла, идеально чистой одежды, секса и футбольных турниров. Какими изысканными чувствами надо было обладать, какой надо быть тонкой натурой, чтобы естественно, легко оградиться мощной стеной от быта, политики, завода, России, то есть от вего этого взора (став тем самым милейшим и порядочнейшим для коммунистических феодалов) и плавать в волшебном эфире наслаждений, вся гамма которых неподвластна грубым и грязным животным! Кто еще был способен овладеть цепью наслаждений, все остальное утопив в своем пофигизме, от осознания трусиков под платьем Нины до семяизвержения в тело этой молодой замужней бедрастой женщины; от белых футболок с круглым гербом, черных трусов и белых гетр до достижения совершенства на грани реальной шизофрении в своем нереальном мире! Кто еще мог увидеть в югославских кроссовках прекрасно подготовленный взвод своего мобильного, непобедимого логикой и правдой, корпуса.

Утро генерального штурма дышало накатывающимся жаром святого лета, скупого у русских. Хмызняк вдоль речушки пылал зеленью и, трепеща как девственница, ожидал королей секса. Завод смердил своей непроходимой тривиальностью, а югославские кроссовки шли в атаку чертовски красиво.

Две бутылки водки произвели двадцатиминутную артподготовку. Товарищ кроссовок, разбитые вдрызг отечественные туфли со въевшейся в поры столетней пылью, отвел свою подружку, бесстыжие босоножки без бриллиантов, в сторонку, и в воздухе разлились трели эротического визга.

Нина отдавалась. "Общий штурм! - выхватив шпагу, закричали кроссовки. - Ура! Ура!"

А перед этим они тост произнесли. Они сказали:

- Дорогие советские друзья! Что бы вам такое сказать?.. Э, да чего уж. Тушите свечи, мужики!



Май 1990


рассказы Виталия Сенькова




главная страничка сайта / содержание "Идиота" №15 / авторы и их произведения