Виталий Дроздов на наших страницах не впервые. На этот раз он решил порадовать читателя довольно обширным произведением, жанр которого он не обозначил. Просил читателя "читать не отрываясь".
В произведение включено ПРИЛОЖЕНИЕ.
Для непроницательного читателя добавим (от редакции), что... Впрочем, пусть читатель сам догадывается, и на все имеет собственное суждение.




Виталий Дроздов

ХРОНИКА СПИЧЕЧНЫХ КОРОБКОВ


Ирке Воробей, которая помогла мне найти то, что очень хотел найти, с благодарностью и любовью.

… Жизнь без нас, дорогая, мыслима - для чего и существуют пейзажи: бор, холмы, кучевое облако в чистом небе над полем того сражения, где статуи стынут, празднуя победу телосложенья. (И. Бродский)

… Профессор Звездочкин, который находился ближе всех к выходу, решительно нажал кнопку. Луч света сверкнул в открывшейся двери.
- Несите меня! Несите! - закричал Незнайка и потянулся руками к свету…
(Н. Носов. "Незнайка на Луне")


и он ушел в лес. И никто не остановил Его. Потому, что всем было понятно, что Ему захотелось к Поющей Антилопе и Играющему В Прятки. И он ушел по утренней дороге к Растущему Ниже Деревьев и Бегущему Среди Травы. Ушел, чтобы ощущать взгляд "той что стоит за левым плечом". Чтобы понять смысл печали и печаль смысла. Чтобы смотреть с верхушек на корни, и от корней вглядываться в линию горизонта. Чтобы ощущать снежную трубу и запах травы. Чтобы… и никто не спросил, почему… и никто не остановил.

И никто не мог сказать, что вокруг никого не было, потому что вокруг никого не было.


*

Женька пила чай и слушала кухонные звуки, представлявшие собой квинтэссенцию миратак Женьке сказал Егор (прим. автора).и состоявшие из свиста радио и чайника, из скрипа форточки под движениями ветра и гула холодильника и шипения кофеварки, в которой Женька готовила чай. Щека ее лежала на колене, колене той ноги, которая пяткой лежала на табурете, на котором сидела Женька. Другая нога болталась. Правая рука вытянулась на полстола и теребила пальцами скатерть красную в желтый горошек.

Женька пила чай. Она любила хороший чай и не любила никакой икры, и лучше согласилась бы съесть кремовую розочку с торта, чем бутерброд с икрой. Женька хорошо относилась к евреям и любила русский балет. А вот любила ли Женька Мещерякова, теперь никто сказать уже точно не сможет. Да и не важно это. Женька любила индийский чай. Да и кто ж его не любил.


*

Проездного Мещеряков никогда не покупал. И потому всегда, садясь в трамвай, он оглядывался, есть ли контролер (талонов у Мещерякова тоже никогда не было). Только что Мещеряков выпил в гастроному бутылку кефира и съел батон, разделенный надвое. Мещерякова звали Федором, и приятно было Федору от теплых задушевных слов друзей, от задумчивых настроений похоти Весны, от сливочный слез матушки Земли. Федор ехал в трамвае к друзьям.

Гремел держащийся на силе чувств развалюха-трамвай, в который давно уже не входили контролеры, которые любили поспать, и спали, когда им этого хотелось, улыбалась усатая девушка-водитель, и лежала тень уже мифического персонажа - кондуктора. Кем он был, сегодня ежу вряд ли кто скажет. Да и чего говорить? Ведь не только одним контролерам хочется спать. Вот, например, мне хочется спать, и я иду ложиться.


*

Свою подходившую к концу жизнь Белов еще и еще раз рассматривал с разных необычных углов и точек зрения. Дальний угол старого парка был непосещаем людьми пожилыми, а молодые уже и вовсе сюда не ходили. Поздняя осень никаких новых красок не принесла - все это уже не раз Белов наблюдал, и лишь было скверно оттого, что то, что сейчас вызывало только раздражение, в детстве приносило неописуемую радость и веселье. Пролежали падавшие с поблекших листьев клена капли от дождя, прошедшего еще тогда, когда Белов был в беседке в новой части парка, среди цветных аттракционов и низеньких липок, и ныряли в пожухлую траву, девственную и старую, высотою с колено Белова, мочившую брюки и новые туфли Белова, искусственная кожа которых ввиду своей свежести делала Белову неприятно - кто же любит мозоли? Не раз приходил сюда этот человек, и кто знает, может оттого, что тогда, еще мальчиком, потерял здесь розовый перочинный ножик. Посмотри, какие облака, шептал себе Белов, какие шишки. И он брал в руки шишку и мял ее, согревая и смачивая потом ладоней. Прошу тебя, спаси меня. О где вы, мои друзья? Где гремящий трамвай? Сашке хорошо - он остался молодым, и не знал ничего этого, ни длинных дней, ни чересчур жаркого солнца, ни детей, плачущих тогда, когда самому плакать хочется. Он остался сильным человеком. Он просто остался там. Маечка в черно-белую полоску и шнурованный мяч. Они вместе остались там. А со мной сюда пришел лишь дождь. К тому же говорящий дождь. И сказки о принцах и ангелах.

А подружка его. Помнишь? Она была солнца краше. Губы говорили цветными воздушными пузырями. Сашка был кроманьонцемрядом с ее черными с салатовыми полосками туфельками и глазами, подведенными светло-голубым, в золотистой коротенькой юбочке. Она улыбалась. Такой я ее и запомнил. Ну а смеялась она вообще всегда - ей и повода не нужно было, достаточно было ей не удержать тарелку с горячими гренками, а мне дернуться их перехватывать, и ловить, и она смеялась до вечера. Она так и осталась молодой.

Как-то встретил ее с пластинкой Битлз, был такой ансамбль, молодым нравился, а ей ведь уже за сорок было, в жёлтой юбке и с улыбкой. А Сашка тоже оставался молодым. Но он даже Утёсова не послушал толком. И войны не увидел. Но Светку, Светку он знал, и уже не страшно было ему уходить. Возможно, и сейчас он где-то там ждёт свою Светку, у ворот, перед светлым пространством. А что? Скоро и Светка, и я уйдём. Ведь не вечно ж нам. Посмотри на облака. Ну, да пора уже мне. Дождь скоро…

И пожилой человек Белов встал со скамейки и не спешно двинулся по направлению к выходу из парка, мимо пожухлой травы, мимо пустых урн, мимо лежащего на листве розового перочинного ножичка, недавно потерянного белобрысым мальчиком Славкой, который свою пропажу пока не обнаружил.


*

В каждом доме есть своя тайна, которую хозяева хранят и лелеют. Стуки в окно, шаги в прихожей, лишённой света, волосатая морда с красными глазами, любопытно глядящая из-за окна пятого этажа в комнату, шорохи в гостиной. Боящийся человек труднее засыпает, но радостней встаёт.

Шум электрички в пустыне. Глас вопиющего в ванной. Профиль умершего певца в заброшенном доме. Карлики, бегущие в лунном столбе. Журавли, летящие сверху вниз в январе. Таинственные поля. Глюки. После двухдневного колдования в ванне вдруг появляется корпус парусника, то ли барки, то ли брика, со штурвалом и канатами (разве что без матросов), его нос и корма непонятно растворяются в стенках ванны, а верхушки мачт теряются в клубах пара.

Спишь на скрипучей сетке койки и слышишь таинственные шаги - кто-то мокрыми босыми лапами-плавниками шлёпает туда-обратно, туда-обратно. Сквозь сон слышишь это и необычность не воспринимаешь, хотя уверен, что плавники. Затем прислушиваешься. А затем засыпаешь.

А утром обнаруживаешь мешок с картошкой прогрызенный мышкой, и это так тяжело осознавать. Так тоскливо, что лапки-плавники оказались просто лапками. А через день находишь в недопитом с вечера чае утонувшую разгильдяйку. Бедняжки. А кто ж не любит чай? Не одна Женька.


*

В наиболее ответственные минуты истории тяжесть ситуации ложится на плечи сильных. Избранные - вот кто они. Избранные являются великим, ибо уже сам факт избрания немалозначителен. Избранным позволено многое. Однако тезис о том, что избранным позволено всё, является глубоким заблуждением. И не просто ошибочной теорией, а губительной силой для тех, кого на прямую касается этот вопрос - избранных. Избранный сжат в жёсткие тиски тотальной несвободы - что толку от возможности выбирать банки с пивом - избранный постоянно находится под прессом энергетической волны, направленной к нему со стороны масс - эта энергия диктует ему не только невозможность появиться в ином месте в одежде, немыслимой для избранного (например, без костюма, или, наоборот, в костюме, да ещё с галстуком), эта энергия мешает проявлению воли избранного, воли, по сути, слабой (за редким исключением, конечно, а слабой оттого, что, где прибавится чего-то, там чего-то и убавится), разумеется, если воля эта не направлена на выражение сути того, по факту чего состоялось избрание. Собрание мыслей избранного уже является не кладезем, а квинтэссенцией.

В противном случае (если избранный является самостийной инстанцией и не подтверждён, вернее пренебрегает энергией масс), он перестаёт быть избранным и сливается с массой. Поскольку мозг человека не является жидкой кашицей (что, конечно, небесспорно), а воля его не есть субъективация его жизни, а, наоборот, объективация его желаний, и потому вещь реальная, то с нею не считаться вовсе, безусловно, нельзя. И потому толпы избранных выбирают путь другой, и, оставаясь самими собой, пополняют серую массу, осуществляя беспрецедентную раскраску последнего, вписывая новую страницу в историю колористики, и придавая тем самым особый колорит формирующемуся в ту минуту фольклору. Итак, масса постепенно раскрашивается и становится цветной, представляя собой уникальный набор избранных (хотя, говоря между нами, бывших избранных). Между тем потенциал энергетической волны меняет структуру; обновлённая она уже меньше всего похожа на энергию толпы, и уже диктует на правах более высокого (в идеале, в перспективе, в бесконечности времени, далеко - на правах всевышнего, но это - математический предел, философски существующий, но недостижимый реальными ресурсами), уже диктует на правах более высокого свою волю избранным, становясь, таким образом, главенствующей силой, и делая массу, которая создаёт эту энергию, избранной, и избранных низвергая. Актёры меняются ролями. Избранной становится масса.

Несмотря на размышления в сносках, избранной становится масса, а это уже не та хаотичная толпа, а умная, глубоко чувствующая свои возможности, проблемы и потребности масса, которая знает, что нужно делать, процесс избрания повторяется, избираются лучшие, которые являются показателями волеизъявления массы, затем лучшие из избранных (а их большинство) пополняют массу, которая раскрашивается, и снова становится избранной массой, и хаотичность становится еще меньше, смысла --больше, и так далее, определенное (заметьте - конечное) число раз, пока не наступит…


*

Итак, он ушел в лес. Ушел в лес и стал там Смеющимся, или Забывающим-Что-Такое-Горе. И он стал большим, ибо познать счастье в Лесу не так уж и трудно, но Горе забыть дано далеко не каждому.

Он был таким, и являл собою типичное доказательство. Того, что не каждым может стать каждый.

Хоть это и не представляется важным, думаем, стоит сказать о том, что спал Смеющийся на траве, под папоротником, а ел то, что ему причиталось.

Разумеется, смеялся он отнюдь не всегда, и отнюдь не по любому поводу, более того, не было того повода, который бы мог его рассмешить, ведь был не той дикой смешинкой, что смеется без повода, он был Смеющимся. А это значит, что мир видел его прежде всего Смеющимся, Забывающим-Что-Такое-Горе.


*

Среди Великих Леса была Поющая Антилопа. Даже среди всех Великих она возвышалась гордой, умной и главной твердыней. Ее боялись и уважали. Своим неприступным величием, своим подобием скале она внушала страх. Своей верой, своим мудрым величием, своим знанием она внушала уважение. Ее редко видел (Лес есть Лес - он велик и даже два муравья редко случайно встретятся, не говоря уже о Поющей Антилопе). Мнение ее не было законом, однако являлось непререкаемым, ибо исходило сверху. Никто не смог бы прожить в Лесу, если бы в нем не было Поющей Антилопы. В каждой твари должна быть Поющая Антилопа (даже по паре Поющих Антилоп). В каждом лесу должна быть поющая Антилопа.


*

Однажды Он встретился с Поющей Антилопой. Дело было на светлой лужайке. Стояла тишина, и Антилопа пропела ему:

- Ты озабочен тем, должна ли оставаться Любовь, если она мешает многим людям стать смеющимися. ( А он, действительно, думал об этом). Вот что я тебе пропою. Любовь не должна быть тотальной или глобальной, потому что, когда она становится глобальной, Любовью становится все. И тогда такого понятия как "нелюбовь" не существует. А целостность мира должна быть строго разделена. И тогда уже не принимается в расчет любовь, раз она завладела всем, и тогда Любовь сходит на Нет, пока совсем не исчезнет. И тогда, действительно, уже не будет ни одного смеющегося, и Лес опустеет.

Антилопа резким движением выдохнула из груди оставшийся воздух и убежала в чащу. И долго думал еще Он над словами Антилопы. Ведь она еще была и умной.


*

- Мсье, у Вас очень усталый вид, - сказала она.

- Ах, да, - протянул он. - Да? Что, так заметно? - он улыбнулся. - Я и не думал, что так плохо. - Его зеленая, слегка измятая шляпа оказалась в руках, и теперь длинные пальцы судорожно теребили ее поля. Хозяин шляпы исподлобья смотрел на невысокую девушку в бледном бежевом плаще с широким поясом и старомодной квадратной пряжкой. Салатовая блузка, увенчанная синим бантом, широким, каких уже не повязывают вокруг шеи, глядела на мир пятном из-под живущего на ветру плаща и говорила, что хозяйка была у своих хороших знакомых. О том же говорила и зеленая фетровая шляпа, но вещи давно разучились говорить и потому на приемы ходили только обладатели этих дивных вещей. Черные лакированные туфли девушки на небольшом каблучке - доступный всем магазин на улице Клер и СоланжКлер и Соланж - героини пьесы Жака Жене "Служанки" (прим. переводчика) - небольшими пятнами желтой грязи говорили о неблизком пути из отдаленных районов, где жили друзья, и где сегодня была невысокая девушка в бежевом плаще.


*

Говоря вообще, в перерывах между работой Слюткин любил отдыхать. Пройти по улице, выпить кофе. Но уже давно не отдыхалось ему, давно не мог он спокойно провести ладонью по холодному мокрому забору, давно не лезли в голову привычные мысли.

Варвара не любила его. Это он понял не так давно, но уверенность в этом росла так же быстро, как перед этим росли страхи.

Она не любила никого. И не только в привычном смысле. Она не любила вообще. Теперь страхи прошли, но наступило время ощущения несостоятельности любой помощи, могущей исходить от него, Слюткина. Да и кому нужна была эта помощь? Ну, не Варьке, наверняка.



Так что Слюткин и помочь не мог, и был оттого и сам беспомощен. Во сне Слюткин видел Варькино лицо, такое красивое и нежное, но которое почему-то очень быстро превращалось в морду страшного монстра и до утра гонялось за Слюткиным по мокрым безлюдным улицам, а под утро находило себе приют за оградой синагоги, спрятавшись в траве, и оттуда скалило зубы и тяжело дышало. Синагоги Слюткин ни разу в своей жизни не видел и потому всегда просыпался на этом месте и плакал. Звонил телефон и голосом сестры Анечки говорил, что пора бежать на работуА иногда в трубке кто-то говорил, что масло уже готово. (Прим. автора). И Слюткин бежал.

Раннее утро. Глаза слипались. Поливочные машины делали свое дело, а именно: поливали проезжую часть. Рабочие в оранжевых жилетахВ оригинале - orange - в апельсиновых. (Прим. переводчика). чинили трамвайные рельсы. У тротуара стояла машина и в ней спал таксист, потому что сверху была именно шахматная абстракция. Гудели провода. Горели почему-то еще фонари. А вот в том доме еще спала Варька. И не снилось ей ничего. Хотя знала она, что бежит сейчас Слюткин, озябший после тепла постели от холода улицы, на работу. Но помнила, если б проснулась. Но она спала. И мерно стучали ходики в ее комнате и в полчаса раз кукушка возвещала о своем существовании.

Начинался дождь, и нужно было поспешить укрыться в здании, где Слюткин работал. Свинцовая туча надвинулась на квартал, заслоняя солнце, и Слюткин дрожал еще больше. У Слюткина не было никаких причин подумать, что дождь будет долгим, и поэтому он решил, что дождь скоро кончится, потому умерил свой шаг.


*

Нарастал какой-то шум. Девушка обернулась и вскрикнула - по улице шли танки. Шла война. Именно поэтому никто не удивлялся наличию броневой техники в городе, хотя нельзя, конечно, сказать, что танки были обычным зрелищем горожан и они плевать на него хотели. Нет, не хотели. Хотя, конечно же, с удовольствием бы наплевали, но - шла война, и наплевать было никоим образом нельзя. Все ж танки. Стреляют, знаете ли...

- Я и не думал, что так плохо, - протянул он. Он, скорее всего, был человеком рассеянным донельзя, и, возможно, профессором. Хотя мне говорили, что профессоры зеленых фетровых шляп особо не жалуют. - А что ж Вы хотите, милочка? Времена такие, что... Нет, конечно-конечно... нельзя забывать... Но, знаете, милочка... Так мало удается спать. Мне нельзя умирать. Не имею права. Не говоря уже о том, что я тварь Божия, и жить мне надобно. А ведь бомбят... Вот и танки. А я, знаете ли, чай люблю. До умопомрачения. Особливо, ежели чай хороший. А где он, хороший, нынче? Но немного осталось еще. А Вы, милочка, чай любите? Пойдемте ко мне, я тут недалеко живу, согреемся, а то зябко, знаете ли, да и Вы, того гляди, закоченеете. Пойдемте, милочка, я ведь один живу, тут, недалеко. Давайте руку. Идемте.

Осторожно, здесь скользко. А звать то Вас как?


*

- Отчего так холодно? - спросила она, когда он чиркнул спичкой и осветил длинный коридор. В ведре, наполненном до половины водой, плевали окурки. Рядом стояла швабра щеткой вверх. Он повесил свое черное пальто из драпа. Ирэн плотно закуталась в шаль, которую дал хозяин квартиры.

- Холодно? Так ответ один, милочка - война. Война. Да вот у меня печка. Дрова вчера принесли.

Он распахнул двери и ввел ее в комнату, не лишенную изящества тесного пространства, но холодную и сырую. Хотя, быть может, Ирэн это показалось. Но было зябко и она дрожала. На стенах висели фотографии из старых журналов. Какие-то люди смеялись, играли в гольф. Все были молоды и от лиц их исходила бесконечная радость и свет от ощущения сегодняшнего дня.

- А мы утратили эту свежесть, - сказала Ирэн.

- Что? - Он доставал чашки и, обернувшись, удивился словам гостьи. - Ах, да... тридцатые. Это мои друзья. Нынче сороковые. Десять лет. А как вчера.

- Ваши друзья?... - протянула Ирэн и добавила вновь грустным тоном. - А у меня морщины. А мне всего двадцать три.

- Ну что Вы, Вы прекрасно выглядите.

- Я давно не спала. Эта война... Я не думала... Но это не страшно. Вот кончится. А у моих подруг волосы седеют. Это от страха, да?

- Не знаю. Страх? Да чего уже бояться? Нужно только радоваться. Как бы это поточнее выразить... Что это все кончится.

- А мне кажется, что это уже не кончится никогда. Эти мрачные лица, этот ветер, холод, это небо в свинцовых тучах.

- Да что Вы, успокойтесь, не так все ужасно, скоро весна.

- Да что Вы успокаиваете меня, Этьен. Я спокойна, я давно уже спокойна. А весна... Что весна? Что, она отменит мрачные лица? Разве подснежники растут на танках? Кончится снег - пойдут дожди, и зальют все, и будет казаться, что захлебнешься в потоках, и в глаза сама собой придет вода.

А летом солнце будет только огорчать - у них там все хорошо, а у нас те же выстрелы, те же люди в военном, те же мрачные лица. У нас на прошлой неделе в подъезде повесилась девушка. Семнадцать лет. В чем ее укорять? Прямо на перилах. Чего она могла ждать? Траурной процессии в день свадьбы? Только чувства, как и катафалки, одеты в униформу, ибо другой формы просто нет. Колористика любви - лишь оттенки хаки. Чего она может ждать? Так и висела. Синий берет. Розовые пуговицы на плаще. Бедняжка. Зачем? Зачем ей было жить? На что она могла надеяться? Что нас, как и Лондон, будут бомбить? Ах, увольте, зачем ей это было, зачем? Как там Вы говорили, надежда умирает последней? А надежды не было. Умереть пришлось самой. Кто ее осудит? Да и будет ли осуждающий честней? Мне хотелось взять в ладонь ее желтые пальцы и целовать, целовать их. Целовать эту застывшую кровь. А после смерти, говорят, что вот только наступила смерть, вот только-только, еще и не почувствовал, то становится тепло. Ее желтым рукам было одновременно и тепло и холодно.


*

Вагон наш слегка покачивает. Едут и читают газеты и книги. Сильные мужчины и томные женщины. Неудавшиеся девчонки и очень довольные собой. Читаю и я. Горит свет. Светло. Но в окнах ничего не видно. Потому что за стеклом - темнота. Даже страшных веток.

Мне хочется сказать едущей рядом девушке года на три старше меня (она читает и закладкой держит фотографию прыщавого парня, а перед этим писала письмо: "Привет из... Здравствуй, мой любимый..."): "Девушка! Когда влюбляются, романы ужасов не читают!" А хотя что читают? И поэтому молчу. (Она еще долго после будет со мной идти по вокзалу, вернее, в пяти шагах от меня - путь один здесь). Но все читают.

Тишина. Лишь дети бегают по вагону и весело кричат. В окнах темно. И потому страшно. Потому, ведь, никто не знает, куда мы едем.


*

Она вставала на цыпочки и целовала Этьена в большие губы, потому что он был на целую голову выше ее.

- Губы трескаются на этом морозе, - шептал он. - Вы не знаете средства против этого?

- Нет.

- А, впрочем, какие сейчас средства? Война...

- Что?

- Война.

- Война? Ах да, Бог ты мой, война. Ну сколько же можно? Холодно - война, жарко - война, цветы в окнах - Бог ты мой, война! Мрачные лица - да что Вы - война! Война ведь. А Вам не кажется, война уже внутри нас, она там, сидит, окопалась, и плюет, плюет в душу, благо, недалеко. Да и переплюнуть не может. К чему, если все, что нужно - рядом? И свинцовые тучи, и самолеты, и эти каски, и белые цветы на бескозырках юнг. Боже мой, война...

Не нужна мне ваша война. Я хочу быть здесь, здесь и сейчас. И мне не нужны танки. Не нужны люди в униформе. Мне нужен этот подъезд, эти перила, эта лампочка, которая, кстати уже совсем закоптилась. А война мне не нужна. Сколько она еще будет? Пять лет? Десять? А я не могу стать танком на этот срок, и не хочу. Я хочу жить. Хочу любить. Вас. А что Вы скажете, Этьен?

- Что я скажу? Война... Ну что тут можно говорить. Вы правы, Ирэн. Войне не сделать из Вас Жанну Д'Арк. И слава Богу. Слава Богу, что Вы останетесь той же Ирэн. И слава Богу.


*

Пожалуйста, поверь мне.

Река течет, и я говорю: мне нужно утопиться, и река отвечает мне: мои объятья легки, и, если ты ляжешь на волны, то будешь плыть и покоиться.

Река течет. Течет река. Все дальше и дальше течет.

Пожалуйста, поверь мне.

Река течет. И я говорю реке: мне нужно лечь в твои объятья. И река отвечает: да, они легкие. И я захожу в воду по колено и говорю: ты нужна мне. Волна легкая. И если этого не будет, мне останется пить вино, делающее меня ребенком.

Река течет. Течет река.

Пожалуйста, поверь мне.

Да, река течет все дальше и дальше.

Please, believe me.


*

Это конец, мой божественный друг. Это конец, мой единственный друг.

Шофер раскрывает двери и предлагает нам войти в салон. Он говорит, что автобус идет на окраину города. Но это не так. Я знаю - он идет на окраину вселенной. Как пройти до ближайшего виски-бара? Как пройти до ближайшей маленькой девчонки? Он говорит: пойдем, я проведу Вас. Но не спрашивайте, куда мы идем.

А потом он говорит: не спрашивайте. Потому что мы идем туда, где все умрем. Это неизбежно.

Убийца входит в дом. Он стучится в дверь. "Сестра? Я хочу тебя". Он стучится в дверь. "Отец?" - "Да, сын" - "Я хочу тебя убить". Убийца стучится в дверь. "Мама? Я хочу..."


*

Джим Моррисон умер в Париже, в ванной, от сердечного приступа. Он много пил, знал вкус наркотиков и крови. За три года до смерти он объявил, что живет в ожидании солнца. Он говорил это американскому мальчику и американской девочке. Он говорил это принцессе. А в Париже он умер. И наивно было бы думать, что в лампочке ванной комнаты он увидел солнце. Но он придумал улицу любви (LOVE STREET) и объявил эти дни странными.

В том месяце, когда случилось происшествие в ванной, родился я. Waiting for the Sun. В одно из грустных воскресений. Blue Sunday.

И я говорю: Please, believe me.


*

Закат. Красное солнце уже наполовину было скрыто. Легкий ветер. Он трепал волосы. Слюткин понимал, что это глупая детская романтика, сидеть на крыше своего дома у телескопа, и ждать ночи.

Но ночь неизбежно приходит. Тут не может быть неопределенностей.


*

Когда энтропия сознания снижается и, наконец, равна нулю, человеку становится все равно, и он склонен к суициду.

Человеку уже все равно, и что может быть страшнее?

Но Россия, конечно же, знала вещи и пострашнее. Юродивый, смотрящий на боярыню Морозову. Кто может позавидовать терзаниям Петра III, попавшего не на свое - на царское - место. Ольга, убивающая древлян. Монахи, вынужденные тщательно затушевывать стороны прямо-таки сексуального маньяка князя Владимира в знак крещения им земли своей. Царь Александр, не понимающий, чего хотят заговорщики. Иван III, не могущий жить под игом. Иван IV, вынужденный утешать себя хоть тем, что террор хоть как-то оттенит, войдя в историю, убийство сына. Слабый Гумилев, проклинающий на поле в утро расстрела игру судьбы в кости. Но любой конфликт локален. В пределах личности или некоей ограниченной формации. И что летящему с 10 этажа до глобальности истории? Что ему до того, что деление истории у Карамзина по царям - плохо, а у Ключевского - по общественным явлениям - хорошо. Что ему до того, что трава под ним будет примята?


*

Несмотря на дождь, Слюткин смотрел в телескоп, приближающий звезду, на которой Слюткин разглядел дом. Из трубы дома валил дым, и сохли валенки на дряхлом заборе, у которого сидели на лавочке дед да бабка, жующие семечки подсолнуха и вот уже которую минуту молчащие. Около дома росли георгины. Над головами хозяев склоняла ветви слива, толстый индюк водил по двору своих подруг, а потом и вовсе скрылся с ними в клевере, росшем за домом.

А вокруг всего этого возвышались стены кратера, - и белая земля вокруг кратера была девственно чиста и безлика.


*

Звали его Петр Гринев. И был Петр Гринев неглуп. Более того, можно было сказать, что был Петр Гринев изрядно неглуп. А это значит, был умен и решителен в мыслях своих и несокрушим во время напора их же.

Учился Петр в университете, и был в момент, рассматриваемый мною, на сборах от военной кафедры института, в деревне Петушки, где грустил немало и читал книг много, в особенности того, как после уличения в мимолетной связи с местной красавицей был жестоко избит на разговоре с парнем по фамилии Шатобриан, который, хоть и не был умен, но культуру аргументации имел.

Самое жуткое в этой истории было то, что, не мог Петр вспомнить даже имени этой славной девчушки, так странно сведшей его с ума, и так же быстро канувшей в небытие, которого он боялся, больше, чем огня в черном лесу.


*

- Что грустишь? - спросил Слюткина Звездный прохожий с сигаретой.

- Что грустишь? - спросил Звездный коротышка.

Что грустишь, хотела спросить Звездная россыпь, да не смогла - она ведь россыпь.

А с неба падали камни и ложились ровными рядами у ног той, которую любил Слюткин. По камням ползали жуки и оставляли мокрыми лапами темные следы, которые, замерзая, превращались в лед. Но это - зимой, а сейчас следы быстро высыхали на солнце. А жуки снова ползли и ползли, пока Варьке не надоело их смотреть и она не закрывала окно ладонями занавесок.


*

Встал, затянулся сизым дымом, прошел босыми ногами по холодным доскам пола - стояла зима. Вышел в коридор - общежитие, мертвое и скрючившееся (ублюжье - подумал Гринев) светилось одинокой лампой дневного света, к тому же моргавшей без перерыва (или светившей с перерывами - подумал опять Петр). Вспоминалась красавица, темноволосая и темноглазая, кажется, Мария. Да-да, Мария. Машенька. В сущности, ребенок. Затянулся. Табак в трубке тлел, был сыровой и отдавал горечью. Однако дым был сизым, чему Петр был очень удивлен, потому что по убедительным речам его знакомого, Новикова, дым от сигареты сиз по причине тления бумаги. Странно, подумал опять Гринев. И что я в ней такого нашел? Что так неодолимо тянет туда, в деревню? Или она живет не в Петушках? Как же, как же, все верно, в Петушках живет ее дед по фамилии Ерофеев, а сама она живет в небольшом городке, как его... - о Боже! Вилейск? Так, кажется? Там еще озера большие рядом. И снег. Да, но почему? Я же был там летом. Вилейск-Вилейск. Машенька. Эх, черт, сплюнул Петр. Сплюнул еще раз, но на этот раз сказал "чорт". Трубка забилась и тянула плохо. Сколько я ее не видел? Восемь лет? Боже, так сколько мне было, когда я ее впервые увидел? Двенадцать?

А если два года назад? То восемнадцать? Хотя, в сущности, ребенок. А ей? Ей? Ей четырнадцать. Боже, ребенок. А мне, значит, двенадцать? А... сейчас то ей сколько если мне тогда двенадцать было, а сейчас двадцать, то ей - двадцать два. Ужас, когда ж ей два десятка стукнуть успело? Или нет. Она была на четыре года меня младше тогда. Значит, и сейчас. (У нее еще маму Терезой звали). Значит, если мне двадцать, то ей шестнадцать. Ужас. Время идет, а она все такая же. Мне еще тогда восемнадцать, а ей и сейчас нет.

Милая ты моя малышка.

И еще раз сплюнул Петр на пол. Маму теперь Тереза Ивановна, небось зовут. А ее? Ее то как звали? Марина Викторовна? Какие у нее чудные глаза! Петр курил и не мог понять, как он мог все это неизвестное количество лет прожить без нее. И Петру захотелось бросить все, позвонить, и услышать на другом конце провода милое "Привет, это ты, Гриня?". Хотелось купить конверт, и написать знакомый до боли адрес: Вилейск, де Сада, 74-37, а в конверт вложить новогоднюю открытку ("я хочу сказать тебе, что... и с Новым Годом"). Но, кажется, это где-то уже было. У Сенькова, кажется, Виталия. И, к тому же, никакого телефона у Марины не было, а адрес... уехала давно. И нового адреса уже не отыскать. И потому еще раз сплевывал Петр Гринев и шел спать.

Прости меня, Марина. Спокойной ночи.


*

Ирэн жутко не любила алюминиевые ложки - ими невозможно было помешивать кашу - они быстро нагревались и жгли нежную кожу ладошки Ирэн. В такие минуты Этьен обычно вставал и брал в руки ложку и помешивал кашу сам - мужчина ведь. Но сейчас Этьена не было. У него была медицинская проверка на способность воевать, и Ирэн сама держала ложку. А руки-предатели (так, кажется, пишут в романах?) дрожали. Она не хотела, чтобы Этьен шел воевать. А сам он нервничал, мял сигареты, пока те не ломались и постоянно повторял, что у русских каждый третий на фронте с такой болезнью, на что обычно Ирэн говорила: & Ты был на русском фронте?"

- Ну что сказал доктор? - спросила она, когда Этьен отряхивал пальто от снега в прихожей.

- Нет, - буркнул Этьен и ушел курить в ванную.

Ирэн вздохнула и пошла раскладывать кашу по тарелкам.


*

Петька Белов напился в этот день вдрызг. И не по тому, что кто-то там где-то отстоял Москву, что Москва? Хоть отступать некуда дальше, а все ж можно. Вчера пала ЕГО Москва, дружок его погиб, Сашка. И без этой Москвы он уже и ходить толком не мог, не то что отступать. Белые дубленки полковников сливались со снегом в слезящихся пьяных глазах Белова Петра Ивановича, потом по зрачку потекла красная струйка - поскользнулся Петька и расшиб лоб о дверь. Сашку убил немец, у которого была страшная заморская болезнь.


*

- А, говорят, маркиз де Сад был французом.

- Ну и что же, дорогая?

- Как что? - Ирэн удивилась непонятливости мужа. - Почему именно французом? Что, он не мог быть итальянцем, русским, японцем наконец? Почему французом?

- Ну, положим, русским он быть не мог. За такое его бы даже в тюрьму не посадили, где он, вообще говоря, и написал все это, его бы просто вздернули на суку. Причем на первом. А японцем...

- Но почему французом?

- А что, по-твоему, должен писать человек, сидящий в тюрьме и для которого любовь - это жизнь, а не жизнь - это четыре стены.

В окно смотрел молодой писатель из Японии Юкио Мисима.


*

Однажды господин Очарованный Странник остановился у развалин, лежавших близ дороги в пустыне. Он узнал в этих развалинах город, некогда цветущий и обладающий тьмою воды, но почему-то погибший. Очарованный Странник ходил меж развалин и узнавал: вот здесь была улица, а здесь стоял дом, здесь был фонтан, ну а здесь, видимо, конюшни. И чем больше смотрел Очарованный Странник на эти развалины, тем больше ему хотелось остаться. И он остался. Как-то он добыл воду и соорудил жилище. Очарованный странник стал копаться в развалинах, и под его рукой заново росли дома, и ему мерещились голоса детей, бегавших некогда здесь. И он стал жить здесь. И ничего и никого не нужно ему было. Он был свободен здесь. Этот город принадлежал ему. Он высадил цветы. Уже поднимались деревья и была чистой площадь. И солнце светило по-прежнему, и было все хорошо, да только не шел народ жить в этот город. И никому он не был нужен. А Очарованный Странник думал: отчего бы это, и не мог он понять одной простой истины, что не было уже на свете Очарованного Странника, а все звали его теперь просто - Господин Квартирант.


*

Когда стало известно, что Этьен пригоден к военной службе, Ирэн стала искать через своих родственников в Лондоне выход на английскую армию. Вскоре разрешение пришло, и они оба уехали на фронт. Этьен - лейтенантом воздушных сил. Ирэн - сестрой милосердия. Повоевать они не успели - лишь зимой 45-го приехали в часть. Однако Этьен неплохо выполнил несколько боевых заданий, и был повышен в чине до капитана. Ранен он не был, и потому Ирэн даже не поседела. Сразу после окончания войны часть Ирэн и Этьена была направлена в Потсдам, где намечалось проведение конференции по итогам войны. Однажды в саду она столкнулась с прогуливавшимся вместе с охраной и советниками Сталиным, и тому захотелось поговорить с простой девушкой.

- Вот скажите, девушка, - сказал Сталин. - Как Вы считаете, какое наказание должна понести немецкая нация за беды, принесенные всему человечеству?

- Я не знаю, - Ирэн растерялась. Никогда она не говорила с людьми, вследствие высокого своего положения слившихся в сознании Ирэн со скалами Гибралтарского пролива. - Может, стыд за содеянное и будет наказанием?

- Девушка интересно мыслит, - пояснил своим спутникам Сталин. - Однако, как Вы считаете, червей, грязных червей, расползавшихся по всей Европе, достаточно ли лишь закрыть в банку, или на них нужно еще ловить окуней?

Посмелевшая Ирэн хотела сказать, что и черви нужны в природе, но постеснялась и сказала:

- Я не знаю.

- Ничего, ничего, - улыбнулся Сталин и отечески похлопал Ирэн по плечу. - Ничего. Мы не допустим распространения этой заразы по миру. Очагов этих в мире уже почти не осталось. Мы сделаем все возможное, чтобы их не было никогда. Главное - война закончилась, правда?

- Да, - сказала Ирэн. - Это, конечно, главное.

Затем Сталин обнял Ирэн за плечи и фотограф сделал несколько снимков, которые через несколько дней кто-то положил на тумбочку в комнате Ирэн. До сих пор она хранит эти фотографии, и они висят, пожелтевшие, на стене ее спальни и напоминают Ирэн о лете 45-го, с его зеленой травой, немецкими соловьями, запахом свободы и ощущением начала новой жизни, от которого хотелось танцевать и танцевать, в белых праздничных туфлях и голубом платье, посреди поющего жизнью сада, где она впервые почувствовала, что уже все позади, и не будет больше танков. Начиналось новая жизнь.


*

Был тогда в Потсдаме и Ленька Белов. Сержант Белов. Ему мало чем запомнилась эта конференция: он ждал того момента, когда тронется поезд, и он прибудет в свой родной дом, будет снова нормально жить, поднимать из пепла родную страну. Когда провожали англичан, фоторепортер попросил сесть рядом английских, русских и американских солдат. Попали в эту компанию и Петька Белов, и Ирэн. После принесли товарищи Петьке газету с этой фотографией. Петька на ней лежал на земле рядом с американцем, а над ними, вторая справа в первом ряду, стояла Ирэн, красивая девушка с обворожительной улыбкой, которая, казалось, никогда не сходила с ее лица. Товарищи долго шутили, смеялись, спрашивая Петьку, почему он не успел сесть в английский поезд, говорили, что дурак, такую бабу упустил и с восхищением и улыбкой смотрели на улыбающуюся девушку в светлом платье, белые туфли которой выглядывали из-за локтя лежащего на земле Петьки.



ЛЕГЕНДА О СПИЧЕЧНЫХ КОРОБКАХ

В детстве я очень любил азартные игры. Рос я мальчиком тихим и скромным, к пересудам повода не подававшим, играл на скрипке и читал про Карлсона. Но просто жуть как люил азартные игры. Теперь я большой. Бринькаю на гитаре и читаю лишь бы что. Днями валяюсь на диване и слушаю музыку. И азартных игр не люблю. А в детстве любил. Особенно радовали меня карточные игры (я всегда чувствовал себя знатоком этих игр и всегда говорил правильно: дама червей, король треф).

Однако денег у нас не было, и вот что мы придумали. Каждому перед началом игры выдавался коробок, полный спичек. Начиналась игра. Вместо денег победитель получал спички, о количестве которых договаривалось предварительно, из коробков других игравших, у которых ресурсы все таяли и таяли, пока не заканчивались вовсе. Тогда этот человек выходил из игры. Оставалось меньшее количество игроков при постоянном количестве спичек. Так выходили из игры один за другим все обладатели спичечных коробков, пока не оставалось двое, которые и разыгрывали главный банк. После этого тура из игры выходил не только побежденный, но и победивший, игра заканчивалась и для него.

Вот такими играми коротали мы свое детское время. Да, надо добавить, что сами коробки оставались у побежденных, но что с них толку - они были пусты.


ЭПИЛОГ

Ну, вот и пора заканчивать. Но что же было дальше, спросит назойливый читатель. А дальше было...

Женька вышла замуж за Мещерякова. У них появилось двое ребятишек - мальчик и девочка. Они купили дачу, и почти полгода - с апреля по конец сентября - жили там. Много внимания уделяли здоровому образу жизни - их дети росли крепкими и здоровыми, все лето бегали в одних трусиках и ели чеснок.

Слюткин проработал инженером до самой пенсии. Вскоре он женился и о Варе забыл совсем.

Гринев некоторое время работал по специальности, но вскоре надоело и он ушел работать ночным сторожем в столовой, стал писать стихи и так бы и проработал до старости, но однажды пошел купаться на речку с приятелем и утонул.

Ирэн вернулась в Париж, занялась живописью. У нее были выставки, большого успеха, впрочем, не имевшие. После она решила сама организовать выставки своих друзей. Она набила на этом деле руку и вскоре стала влиятельным человеком в области, разбогатела, в 54-ом вышла замуж за пожилого художника, после смерти которого в 63-ем уехала в Англию, где и провела все эти годы, где, возможно, живет и по сей день.

Этьен летом 45-го прочитал в газете о наборе в кадетском училище министерства обороны США, куда поступил тем же летом, закончил его, а также после - Военную Академию, стал известным специалистом по системам автоматического наведения. Женился на американке, но неудачно - брак развалился через полгода. В 65-ом порезался бритвой, заболел раком и умер в одиночестве. Он умер зимой, и за неделю до смерти попросил маленьких красных яблочек, которые он так любил во Франции. Яблочки в Америке не росли, и потому их нашли не скоро, но было уже поздно. Его похоронили, как и просил, на старом кладбище под плитой из какого-то голубого камня.

Петьке Белову сразу попасть домой не удалось. Часть отправили в Китай, где еще шла война с Японией, где был тяжело ранен и оставлен в госпитале на Байкале, куда его успели довезти. Дальше везти было опасно. Едва поднявшись с постели, Белов влюбился в санитарку-бурятку, с которой и уехал, наконец, весной 46-го домой. Они жили весело и спокойно. Жена его была балагуром и бесшабашным смельчаком. В 69-ом она умерла, и с тех пор лишь с портрета в коричневой рамке смотрела на Белова своими узкими карими глазами.

ПРИЛОЖЕНИЕ


главная страничка сайта / содержание "Идиота" №22 / авторы и их произведения