Мне кажется, я понимаю, что мной руководит. Прежде чем сесть за работу над последней главой романа, мне надо с Люськой разобраться — прообразом моей героини. Вот потому и стою я возле дома её, голову кверху задравши, в окна всматриваюсь. Мне б только выяснить: которое — её, но по балконам я теперь, конечно, не полезу, на трезвую лысую голову. Не было печали — жизнью рисковать. Зашел бы на минутку, узнал: жива-здорова, и — до свидания. Впрочем, для романа моего предпочтителен, как это ни прискорбно, худший исход — не жива и не здорова.
Пусть бы руки на себя наложила от любви окаянной к виртуальному персонажу. И никто б тогда не упрекнул меня в том, что в романе моем отсутствует психологическая достоверность. “Жизнью проверено,” — аргументировал бы я... И плакал бы. Потому как Люська для меня — это... И я смахиваю навернувшуюся слезу.
Вот стою я на тротуаре и ничего вокруг себя не замечаю. Тормоза визжат за спиной, дверцы хлопают... А я и не подозреваю даже — какая махина в движение приведена моим тут появлением... Только на то и обратил внимание, как НЛО какое-то в небе пролетало, да как выходила досуже на балкон — тот самый, на который давеча лазил — женщина, ничуть меня не интересующая, глянула вниз и скрылась тут же... А мне уже и руки выкручивают, и почки щупают — со всей ответственностью оперуполномоченных работников — матерого берут. А вот и она — эта самая женщина.
— Он? — спрашивает у неё из-за моей спины голос.
— Он! — сверлит та меня ненавидящими глазами.
И подхватила меня сила милицейская и понесла меня...
— ...К Люське я лез, — это я уже а отделении объясняю.
— К какой такой Люське? — надо мной сержант чернявый нависает, руками о стол казенный опершись — будто кран мостовой. Тут же и жертва моего криминального произвола — вся такая потерпевшая и правильная; а у двери — мальчишка белобрысый в чине рядового сидит с видом скучающим, автомат на коленях у него. Сержант втолковывает мне эмоционально: — Ты был на квартире вот этой гражданки. А никакой Люськи в этой квартире не-про-жи-ва-ет!
— Да я отвислы попутал! — каюсь.
— Чего-что ты попутал?
— Отвислы. Балконы, то есть... Я плохо помню...
— Так... Вот ручка, бумага. Пиши. А то мы сейчас тебе быстро память восстановим.
— Что писать?
— Все пиши. Как в квартиру проник, что вынес...
— В квартиру — по балконам... Но я ничего не вынес!
— Что пропало? — сержант к потерпевшей обращается.
— Видеомагнитофон “AKAI”. Три штуки. Пятнадцать видеокассет...
— Вот и пиши, — говорит мне сержант.
Я задыхаюсь от вопиющей лжи, оттого и сказать ничего вразумительного не могу.
— И коньяк. Три бутылки, — добавляет потерпевшая. — И колбаса копченая, палка.
— Как же так! — прорывается у меня, — Вы же видели меня, когда я выходил от вас! У меня в руках ничего не было!
— Ворьё несчастное! — аргументирует тетка свою правоту.
Но скоро выясняется, что всё вышеперечисленное вынесли из её квартиры двумя неделями раньше, но, тем не менее, у потерпевшей есть все основания быть уверенной, что это сделал я. Я же не мог быть у неё в квартире двумя неделями раньше, о чем так прямо и заявляю, и на что сержант негодующе вздыхает, мол, ох и тяжело же ему со мной разговаривать! А я — про Люську пошел рассказывать — как мы с ней двумя неделями раньше ещё из гастролей по району не вернулись, какая она хорошая и как я за её жизнь беспокоюсь. Меня никто не слушает. Сержант сел, бумажку посмотрел, сказал потерпевшей: “Вы свободны”; на телефонный звонок ответил, потом вышел куда-то. Только тогда я замолкаю, присаживаюсь на краешек стула казенного.
Двое нас — я и мальчишка с автоматом. Смотрим друг на друга. Не долго. Тот встает, подходит вплотную так, что я вижу только бляшку его ремня и руку. Делает мне пальчиком эдак снизу, мол, подымись. Подымаюсь и тотчас получаю тычка под ребро, а потом и сверху — по шее. Жду ещё. Но нет — тот уже у двери всё с тем же скучающим видом, автомат на коленях. Тут и сержант возвращается, с ним — ещё мент.
— Фамилия?
Называю.
— Не твоя. Люськи этой твоей фамилия?
Называю.
— Ну пригласи, — говорит сержант вошедшему с ним, и тот приглашает... Люську!
А получилось так, что Люська, выглянув на сирены из окна дома напротив (она, оказывается, по другую сторону улицы живёт!), видела как меня брали. Ей бы тут и вмешаться, да она засомневалась: я это или не я, она ж меня прежде бритоголовым не видела и, ежели б не одежда да филармонические манеры, — вообще не признала б.
...Из отделения милиции мы выходим вместе — стараниями Люськи. Она и алиби мне гастрольное обосновала и вообще такую иллюзию создала, что чуть не жена она мне. Меня, понятно, не насовсем отпустили — временно. Следствие разберется, а пока из города ни шагу ногой и будь добр — распишись в этом.
— Спасибо, — говорю я Люське, очутившись на свободе и выяснив, каким образом она пришла мне на помощь. И предлагаю: — Это дело надо отметить. Пойдем ко мне — меня шампанское! К тому же нам есть, о чём поговорить.
— Не о чем нам говорить, — отвечает та и холодком веет от ответа ее, да и сама Люська вся холодная, не узнать её в такой фиолетовой тональности — идет, в сторону смотрит, молчит... И скрипочки нет при ней...
— Люська! — молю я, наблюдая космическое тело, готовое потопить Атлантиду. — Мы не виделись целую неделю. Ты так долго не появлялась в филармонии...
— Болела. Грипп.
— Выздоровела?
— Окончательно и бесповоротно.
А я не хочу понимать катастрофического смысла её слов.
— Мы сейчас идем ко мне говорить разговоры о любви, — настаиваю.
— О нет! Только не это.
— Люська! И зачем меня из отделения отпустили! Ты там совсем-совсем другая была.
— Надо же было тебя спасать...
Луна на небе — не разбери поймешь. Что-то сломалось, очень надежное, с гарантией на века, и теперь материк погружается в океанские пучины и небытиё смыкает над ним чёрные воды. Я захожу вперед и преграждаю Люське дорогу, в глаза её пытаюсь всмотреться. Она невозмутима. Весь вид её будто говорит: “Ну чего уставился, зеленоглазый? (а глаза у меня голубые) Раньше надо было смотреть.”
Беру Люську за плечи, к себе притягиваю — она ведь этого всегда хотела, может, сны такие видела. Но она отстраняется, отталкивает меня. Не нужен ей этот мой благодарственный поцелуй. И чувств моих пробуждение ничуть её не беспокоит. Ничего ей от меня не нужно — вырывается и уходит она... Я спохватываюсь, догоняю и мы опять идем молча. Потом Люська начинает говорить:
— Я долго не могла понять: когда ты говоришь серьезно, а когда шутишь. Я поначалу все слова твои всерьез воспринимала, боже мой, ну и дура же я была! А оказывается, я у тебя кролик подопытный, ты на мне эксперименты ставишь!..
— Люська! Что ты! Это Ромик тебе? Ну, кретин!
— Теперь я понимаю, что у нас всё равно ничего не могло получиться, ты ведь человек семейный, а семьянин — прекрасный, об этом ты еще в первой главе писал...
— Вот, скотина какая!..
— А кто я для тебя — так... существо знакомое. В ногах путаюсь, в глазах мельтешу...
— И ты ему поверила?!...
— А я все равно не жалею. Ты игрался, а я-то жила этим. И это, как ни странно, было здорово. Хорошее время было. Жаль только, что оно прошло. Очень жаль. Но, увы, теперь это — прошлое. Кстати, хотела тебя спросить: ты помнишь, с чего у нас началось?
— С музыки? — предполагаю я.
— С записочки, которую ты мне в струны запутал... Помнишь её содержание? Не помнишь... “...У тебя я спрашивал, толсты струны дергая: И зачем ты, Скрипочка, плачешь, одинокая?”... Теперь вспомнил?
Тут я хватаю Люську в свои объятия и, предупредив: “Сейчас я тебя изнасилую”, все же целую — жадно и пошло для чистого этого ангела. А она терпит безучастно и ждет: когда же всё кончится.
Теперь мне нужно что-то говорить в своё оправдание... Боже! Что я несу:
— Я старый больной солдат и я не знаю слов любви. Но когда я увидел Вас, я почувствовал себя бабочкой... — какая нелепость!..
И выпускаю тогда я Люську из объятий моих неуместных, навсегда, чувствую, выпускаю, будто птичку исцеленную... Выпускаю, а верить в это не хочу, не хочу, не хочу...
— И ты больше меня не любишь? — смешной вопрос мой.
И заходится Люська смехом беспощадным — звонким и оглушительным, возносясь при этом в поднебесье звездное, мне по годам уже недоступное, потому как: червь я теперь Атлантиды утопшей, закорючка в пластах вечности — никчемное археологическое воспоминание... Ничтожество, одним словом. И кончено всё, кончено между нами...
Улетела птичка — только смех её остался чистый, родниковый... И многое теперь — во имя психологической достоверности — в романе моём переосмысливать придется... И я переосмысливаю, топая отвоскресенившимися криминальными улицами к своему отторгнутому городом дому; переосмысливаю, плавно отходя ко сну на обломках многострадального моего дивана...