Что-то не так. Вахтер не отвечает на моё приветствие — да бог с ним, с вахтером. Занят человек своими мыслями, ушел в себя. А все равно — что-то не так...
Я опоздал минут на десять. Ну так что ж теперь... Зато о встрече с Людмилой Михайловной договорился. Следующей будет Ксюха...
Перед дверью, ведущей на сцену, где вовсю уже идет репетиция, я замираю, ошарашенный. До меня доходит: ЧТО не так. Пум-пум-пум... — это моя партия, это мои ноты басовые, душу пробирающие! Как они смеют звучать без меня?!
Разъяренным львом я выпрыгиваю на сцену, и кость застревает “у песни в горле”.
— Продолжаем. Не отвлекаемся, — произносит дистрофическим дискантом худрук, и — кости как не бывало.
— Да вы чё тут все? Белены объелись? — я делаю еще прыжок, и тяну на себя свой законный инструмент, пытаясь отобрать его у самозванца, — Отдай, — говорю, — Это моя.
— Твоя в гримерке нетронутая. Это моя личная.
— То есть... Как это твоя личная... — я моментально сопоставляю факты, — Так ты, что ли, муж Людмилы Михайловны?
Тот перестает играть, смотрит на меня озадаченно. Но не успевает раскрыть рта, потому как худрук уже сделал “Стоп-стоп-стоп” и клюёт мужа Людмилы Михайловны в самое темечко — за сбои в звукоизвлечении:
— ...Вы намерены с нами работать? Или просто так сюда пришли? Лясы с прахом посторонних точить...
Меня худрук будто не замечает. И все себя так ведут. Выговорил самозванца — и опять понеслось-поехало. Но я-то ведь не могу смириться с таким положение дел! Какой я, черт побери, прах посторонний!
— Мужик, — говорю я самозванцу, — ты совесть-то имей, да. Отдай гитару и вали откуда пришел.
Тот играет. А во мне фашисты в атаку пошли и набат звучит: “Германия, Германия, Германия...” И я кричу худруку, покрывая лезгинку:
— Хенде хох! Какого хрена?
А Ромик, он ближе ко мне, говорит негромко:
— Ты покойник. Мы тебе уже и отходняк сыграли. Место твоё теперь на кладбище.
— Это я покойник?! Это я покойник?! — тут я их всех расстреливаю из крупнокалиберного пулемета и глумлюсь над братской могилой: — Это вы все покойники! — Но пуще глумлюсь над преемником басовых моих партий: — А ты играй, играй!.. Нет, ты играй!.. А я сегодня вечером твою жену буду фю-фю...![]()
Контрабас опять замолкает на полуноте.
— Нет, ты играй, дружище, играй! А я буду её фю-фю! — и я делаю руками соответствующий жест.
У худрука тем временем словесный понос начинается — плотину прорвало. Но меня этот понос никоим образом не касается; весь на несчастный контрабас льется, и тем досадней. Я нахожусь в самой середине потока и он меня не задевает!. Они мне хотят доказать, что я — покойник! Ха! Да не верю! Не верю! Не убедительно! Я гневным толчком отпихиваю худрука и, прихлопывая по ней, показываю коллективу жопу.
Мой слух улавливает короткий Люськин смешок; больше — никто ничего.
— Поехали! — произносит худрук как ни в чем не бывало, и мне остаётся под залихватские такты лишь поправлять штаны.
Отверженный, я уже плетусь прочь со сцены, но вдруг разворачиваюсь, разгоняюсь, и со всего разбегу прописываю на прощанье худруку пинка ногой — тот аж подлетает.
— Привет с того света, дядя!
А музыка звучит, на сей раз не посмев прерваться. Лишь вильнула в разные стороны и — звучит себе... веселая, заводная — плясовая.
А я ушел, гордый.
В коридоре мимо меня проплывает филармоническая администрация во главе с зам. директора Татьяной Петровной — обтекаемой и скользкой.
— Ну не могу же я разорваться, девочки! — верезжит она своему окружению, напрочь игнорируя моё отчетливое “Здрасте.”
И поведение вахтера вновь подтверждает факт моего НЕсуществования в природе: выходит, что они все сговорились!?
Да что угодно, но это — удар ниже пояса!
Я вламываюсь в каморку звукоинженера и роняю толчком акустическую колонку. Димыч оглядывается из-за плеча и, не проронив ни слова, снова склоняется над своей дымящейся пайкой.
С проклятиями я выскакиваю из филармонии, но тотчас возвращаюсь, взвинчиваюсь по лестничному маршу на второй этаж и — прямиком в бархатный кабинет директрисы...
Сходу извлекаю из ширинки наиболее весомый аргумент в пользу моего существования и стучу им по столу...
Минута молчания.
— Ой, — наконец говорю я, видя, что мамочка чего-то недопонимает; а случившаяся всеми своими подбородками в её кабинете главбух вот-вот восстановит кислородный обмен и тогда я уже ничего не смогу объяснить. — Я это...
Но поздно. Главбух уже захлопала жабрами и первые отзвуки вулканической деятельности донеслись из её необхватных недр. Еще секунда — и пошла горлом раскаленная лава. До моего разума едва доходит смысл этого стихийного бедствия. Что-то насчет культурного заведения, и моего немедленного расчета. В смысле: за расчетом мне теперь и приходить не следует. И я вкушаю канцелярский аромат её мясистого кукиша в нос!
— Ай-яй-яй-яй-яй-яй-яй-яй-яй!
— выходит в конце концов из оцепенения мамочка. И мне становится нестерпимо стыдно перед ней. Потому как я её действительно... любил — едва ли не как собственную мать... и был очень многим ей обязан...
Кто я теперь перед ней! — покаянное ничтожество, дерьмо этакое — правильно главбух главбухает и справедливо на дверь мне указывает. И не смею я возражать праведно возмущенному салу, начинаю пятиться, глаз своих не поднимая...
— Зайдешь ко мне минут через пятнадцать, — говорит мамочка прежде, чем я прикрываю за собой дверь.